Тимур Литовченко
Мотя
(новогодний мидраш)
Когда наступает “еврейский Новый Год”, а если точнее — праздник Рош га-Шана (может на идиш, а может на ашкеназите это звучит несколько по-иному — “Рашашонем”), по традиции в синагогах читают окончание главы “Ваера” книги “Брейшит”, которые христиане называют 21 и 22 главами “Бытия”. Среди прочих событий, речь в основном здесь идет о рождении Ицхака и о том, как Абрахам, по слову Всемогущего, едва не принес в жертву любимого своего сына, который чудесным образом появился на свет у четы прародителей нашего народа.
Знаю, какую бурю возмущенного протеста вызывает у многих данный эпизод. Мол, вот до чего кровожадный Бог у этих иудеев: человеческого жертвоприношения потребовал, окаянный! И лишь в последнюю секунду ухмыльнулся в бороду да и подбросил поближе к жертвеннику ягненка — того самого, который запутался в кустах… Тоже еще любитель пощекотать свои и чужие нервишки выискался! И ведь бездействовал же Он в массе других случаев: например, когда десятки тысяч евреев за какие-то два-три дня были зверски умерщвлены в Бабьем Яру, когда сотни тысяч погибали в концлагерях и дымом вылетали в трубы крематориев… Почему же Всемогущий Бог и пальцем не двинул для спасения этих людей?!
Поди растолкуй другим, в чем тут дело, где тут логика? Объясни все это хотя бы самому себе…
Не нужно объяснений. Расскажу-ка лучше мидраш. Ведь мидраш — вещь интересная: хочешь верь, не хочешь — как хочешь. Сказка — ложь, да в ней намек…
Да, всего этого не было.
А если было — то не так.
Но все-таки было!
Хотя знать этого я не могу: меня-то еще на свете не было…
В общем, послушайте, что приключилось однажды с еврейским мальчонкой по имени Мотя.
* * *
Был он, что называется, примерным, послушным ребенком, а если шалил, то лишь иногда и совсем чуть-чуть. Жил Мотя на Подоле. Перед самой войной успел окончить первый класс одной из киевских школ, слушался папу Веню и бабу Дору. Папа учителем был в той самой школе, первый класс которой Мотя закончить успел, а бабуле Дора дома сидела, за Мотей приглядывала, когда
он из школы после занятий возвращался. А мамы у Моти не было: умерла его мамеле давным-давно, когда он еще совсем-совсем маленьким был. Доктором она работала, взрослые говорили, поехала как-то “на эпидемию”, там заразилась и умерла, там и похоронена — далеко где-то, в одной из азиатских советских республик. Такая вот история.Еще помнил Мотя дедушку Ицика. Он также умер, но уже позже — примерно за год до войны. Дедушка Ицик тоже дома сидел, но с Мотей разговаривал редко, в основном с бабой Дорой. А вот с папой Веней вообще не ладил: в школе папа был на хорошем счету, и кроме того (а может, наоборот — потому что) был очень “идейным”. Этого Мотя как раз решительно не понимал, несмотря на свои успехи в школе: что значит “на хорошем счету” и что такое “идейный”
? Когда говорили “на счету”, он представлял огромный щит, на котором несли домой погибших спартанских героев. Но папу Веню не приносили домой ни на каком щите — он сам приходил и всякие вещи да еду приносил.А что такое “идейный”?.. Мотя знал, что дедушка каждую субботу, которую он называл “шабас”, ходит в синагогу Розенберга, что на улице Щекавицкой, а папа из-за этого всегда страшно ругался. Папа даже много раз громогласно, раскатывая слова, произносил такой стих:
— Плюнем на Бога,
Закроем синагогу!
За что дедушка Ицик на него страшно сердился, громко кричал и даже ногами топал.
— Да поймите же, папа! — кричал тогда папа Веня дедушке Ицику (хотя последний на самом деле доводился ему не отцом, а тестем). — Да поймите же, наконец: из-за вас мне в завучи никогда не продвинуться! Ну, что это такое, в самом деле?! Что у вас за привычки старорежимные?! Прекратите, пожалуйста! Наука давно доказала, что никакого Бога нет, а вы…
— Веня! Тебя не двинут в завучи не потому, что я в синагогу хожу, а потому, что ты а’ид! И к тому же идейный дурак, раз говоришь такие вещи! — отругивался дедушка Ицик и дальше переходил на идиш, которого Мотя и вовсе не понимал, за исключением нескольких усвоенных от бабуле Доры выражений.
Вот так они и жили, пока дедушка Ицик не умер. А тогда втроем остались: Мотя, идейный учитель папа Веня, который в школе на хорошем счету был, но в завучи все еще не продвинулся, да бабуле Дора.
А потом началась война…
* * *
Первой умерла бабуле Дора. Но она не ушла в Бабий Яр, как вы могли бы подумать — нет. Душным августовским днем старушка тихо-мирно уснула на продавленном диванчике, да так и не проснулась. Вообще удивительно, как она столько продержалась после смерти мужа: как дедушки Ицика не стало, бабуле очень сдала, хромать на правую ногу начала, поплакивала тайком, чтоб никто не видел. А после 22 июня все повторяла, как заведенная:
— Ицик, Ицик! Не зря говорил ты: “Погодите, аукнется вам, идейным!..” Ицик, Ицик, ты ушел, а меня зачем оставил?! Ицик, забери меня к себе…
Когда бабуле уснула днем и не проснулась, соседка их, тетя Клава, так и сказала, перекрестившись: “Все, отмучалась! Ушла к мужу”. На что папа вспылил и обозвал ее богомольной дурой.
В общем, схоронили бабушку, и встал вопрос: а кто же будет теперь за Мотей приглядывать? Папу Веню в армию не забрали — что-то там у него с легкими было хроническое. (Он ведь и с мамой, которую Мотя не помнил даже, в свое время в больнице познакомился.) Так что не ушел папа в армию, а в Киеве остался, в школе своей. Да только его все время мобилизовывали то на рытье окопов, то на прочие оборонные работы. Правда, старуха-соседка, та самая “богомольная дура” тетя Клава, согласна была помочь, да только папа не очень-то этого хотел…
Но вскоре все решилось само собой: закончился август, немцы, в конце концов, не только обошли Киев стороной, все стремительнее продвигаясь дальше, но и замкнули кольцо окружения. С каждым днем становилось все более очевидно: трагический финал близок. Тогда и работы прекратились, советские войска начали стремительно покидать город, чтобы
с боями прорываться на восток, на соединение с основными силами. Кое-кто из штатских предпринимал отчаянные попытки бежать… но только не папа Веня: он ведь идейным был, и раз ему велели остаться в школе, значит, здесь его учительское место! И никуда удирать не нужно.Так Мотя и папа Веня встретили 20 сентября: в этот день в Киев вошли немцы.
* * *
Как уже было сказано, бабуле Дора незадолго до смерти частенько восклицала: “Ицик, Ицик, зачем ты меня оставил?!”
Мотя был еще слишком мал, чтобы по-настоящему глубоко задаваться вопросами о цели и смысле жизни. Нет, разумеется, он был любознательным мальчиком, и призрачные тени подобных мыслей уже начали возникать в его кудрявой головке. Но возникать-то они возникали, однако не волновали Мотю по-настоящему. Тем более, что он, как и положено послушному мальчику, задавал возникавшие вопросы старшим. Тогда бабуле Дора (пока жива была и не плакала за дедушкой Ициком) подхватывала его на руки, обнимала, тискала, целовала и отвечала: “А вот для тебя и живу, а’мейдл кецеле!..”
Ну, а папа Веня рассказывал что-то длинное и очень-очень путаное, чего Мотя вообще не понимал. Но папа говорил так складно, красиво и увлеченно, что становилось ясно: впереди всех ждет действительно прекрасное будущее! И Мотю в том числе. Жаль только, мама не дожила…
Конечно же, Мотя верил взрослым — ну, как мог маленький мальчик не верить собственной бабуле и уж тем более — идейному папе?! Разумеется, все будет хорошо, и все друг друга любят. Ну, разве что кроме буржуев всяких да врагов народа. А также Мишки из третьего-“бэ”, который вечно задирает младших. Но с Мишкой успешно справлялись учителя во главе с папой. Враги народа сидели там, где им определил сидеть мудрый товарищ Сталин. А от буржуев всевозможных мирных людей защищала непобедимая Красная Армия — как вот от белофиннов, например…
Теперь же, с началом войны выяснилось, что не все в мире столь идеально, как представлялось Моте со слов взрослых. Немецкие фашисты оказались не такими уж верными друзьями Советского Союза, как писали перед войной газеты. Немцы регулярно бомбили Киев, а теперь даже готовились ворваться в город. И самое страшное: единственный теперь взрослый человек в их маленькой семье — всегда и во всем твердо уверенный, идейный папа Веня совершенно не был готов к подобному обороту! Когда наши войска наконец покинули город, и одни-единственные сутки Киев, фактически, стоял вообще ничейным, как бы вне войны, бухавшей снарядами далеко за околицей, папа Веня еще на что-то надеялся… хотя не совсем понятно, на что именно.
А вот вступление немцев в Киев стало для него настоящей катастрофой! В тот день он так и не вышел на улицу. Сгорбившись, сидел он, почерневший и сильно осунувшийся, в углу кухни и не отвечал на вопросы Моти, который хоть и старался не приставать к отцу, чувствуя неладное, однако вовсе удержаться от расспросов не мог. И только под вечер, когда проголодавшийся Мотя в который уже раз дернул его за рукав нестираной рубахи и спросил:
— Па-ап, а когда мы будем кушать? Я голодный, — ответил нечто странное, причем совершенно невпопад:
— А знаешь, сынок… сегодня ведь Новый Год!
— Какой еще Новый Год?! — опешил Мотя, отлично знавший, что до 1 января еще очень далеко. И внезапно испугавшись, что папа сошел с ума, закричал сам не свой: — Папа! Пап-ка!!! Ты что?!
— Не бойся, сынок, — как-то очень тихо и на удивление спокойно ответил такой идейный папа Веня, — не бойся. Это Рашашонем, еврейский Новый Год. Дедушка Ицик… А я никогда…
Глаза у папы странно заблестели, голос задрожал, он будто бы подавился словами, но собрался с силами и промолвил:
— Раз Новый Год, то у нас начинается новая жизнь. Вот, сынок, наши оставили Киев, хотя товарищ Сталин приказал держаться до последнего. Но последний солдат не умер на улице. Последние ушли — а нас… бросили на произвол судьбы. Если нас даже свои предают… А такого никогда… Ни-ког-да-а-а…
Папа вновь сглотнул, поднял руку, покачал в воздухе оттопыренным пальцем и со странной интонацией сказал:
— И тут — Новый Год. Новый, понимаешь?.. Что-то будет с нами новое. Что-то невиданное. А вот что? Эх-хе-хех, узнать бы…
Но что именно будет, папа так и не сказал. И Мотя наконец-то отстал от него, изумленный тем, что такой образованный и авторитетный человек, как его папа, впервые в жизни чего-то не знает. Мальчик поужинал тем, что нашел в буфете на кухне, и остался доволен хотя бы этой малостью.
Впрочем, в первые дни немецкой оккупации ничего нового и слишком уж неожиданного вроде бы не произошло. Правда, некоторых граждан, которые принялись грабить магазины, немцы для острастки пристрелили либо повесили… Но, по крайней мере, с Мотей и с папой Веней все было в полном порядке.
Однако потом стали сами собой взрываться дома на Крещатике. В центре города началась паника, волны которой прокатились по всему городу, достигнув и Подола.
И вот тогда в одночасье все заборы и телеграфные столбы оказались оклеены листовками, содержавшими печально знаменитый приказ: “Всем жидам города Киева…”
* * *
— Сегодня Судный день, и нас будут судить за дела наши.
Это было первое, что услышал Мотя от папы, когда они подошли к дверям квартиры. До того папа Веня не проронил ни слова: растолкал сына еще затемно, напоил морковным чаем с краюхой хлеба, помог Моте одеться, оделся сам, взял приготовленные с вечера пожитки (старенький фанерный чемодан и вещмешок) — и все в полном молчании.
А теперь вдруг заговорил.
Да еще о каком-то суде.
— Что будет? — переспросил пораженный Мотя.
— Суд над нами. Как сказал бы дедушка Ицик, суд над евреями свершается в Рашашонем, а приговор выносится на…
Тут отец внезапно умолк с полуоткрытым ртом, так что Мотя вынужден был подергать его за полу осеннего пальтишка, чтобы вывести из ступора. Мотя и сам помнил, что дедушка Ицик говорил так, но ведь идейный папа Веня никогда не повторял за дедушкой подобные глупости, как вдруг сегодня… С чего бы это?!
— А? Что? Ах, да… Приговор выносится на Йом Кипур. Ты не понимаешь, что это такое. К счастью, — папа Веня через силу улыбнулся и добавил как-то растерянно: — А я вот понимаю. Я еще помню, как таким же маленьким мальчиком, как ты, меня научили…
Он замолчал, внимательно посмотрел на Мотю, вдруг потрепал его по курчавой головке и сказал:
— А впрочем, сынок, не слушай. Я просто расклеился за последнее время. Товарищ Сталин приказал ведь держать Киев любой ценой, а наши-то и не удержали. Вот я и расклеился… то есть, очень сильно расстроился, сынок! Так что все это не имеет абсолютно никакого значения…
— Что не имеет? — не понял Мотя.
Отец присел перед ним на корточки и, глядя прямо в глаза, ответил честно, словно взрослому:
— Да все это. Говорю же, расстроился я. Очень расстроился, пойми!.. Кроме того, все наши близкие уже умерли: бабушка Дора, дедушка Ицик, мама. Одни мы с тобой остались. Но я, конечно, не имею права так говорить, потому что обязан позаботиться о тебе. Так что прости меня, малыш, если что не так. Я виноват — прости
.Это было настолько необычно (то, что умный взрослый папа Веня просит прощение у него, маленького мальчика), что Мотя вновь опешил. А отец как-то виновато заглядывал ему в глаза и таинственно нашептывал:
— Ты прости меня, сыночек! Простишь, а?!
И тогда, справившись с замешательством, Мотя проговорил:
— Конечно, папа.
И добавил то, чего и сам от себя не ожидал, но что родилось где-то в глубине души:
— И ты меня прости, папочка.
Большие карие, немного навыкате глаза папы Вени как-то странно выпучились, на лице появилось такое выражение, точно он собирался воскликнуть в приступе восхищения: “Вот это да-а-а!..” Впрочем, держалось это выражение лица всего пару секунд.
— Ну, конечно! — тут отец непринужденно рассмеялся (впервые за последнее время), привлек Мотю к себе, крепко поцеловал и сказал:
— Ну, пошли. Пора…
Мотя приободрился вместе с отцом, и они вышли на лестничную клетку. И даже то, что дежурившая у своих дверей тетя Клава тихонько крестилась и шептала молитву, не вызвало у папы Вени обычного раздражения. Они с Мотей просто вышли из подъезда и вместе с другими поплелись по извилистым улочкам вверх, на гору. На улицу Мельникова. Она же Дорогожицкая…
Несмотря на то, что людей постепенно становилось все больше, и многие нервничали, папа Веня с Мотей шли спокойно: а чего волноваться, в самом деле? В первый раз, что ли, случилось, когда кто-то кому-то приказывает куда-то явиться под угрозой расстрела! Тем более, в толпе поговаривали, что их всех просто организованно вывезут из города и отправят в Палестину. Где
это, Мотя точно не знал, но не слишком волновался: папа ведь рядом, значит, он позаботится, и все будет хорошо.Да и уйти куда-то было уже невозможно: полицаи с дворниками следили, чтоб никто не вывалился в сторону из толпы. За время пути несколько человек пробовали броситься наутек — так за ними моментально погнались, и уже издали захлопали выстрелы. Скорее всего, беглецов убили.
— Ничего, сынок, ничего. Главное — не бояться и не делать глупостей. Тогда все будет хорошо, — говорил папа и ободряюще похлопывал Мотю по плечу, стараясь, впрочем, не посмотреть ненароком сыну в глаза.
Правда, по мере приближения к пересечению улиц Мельникова и Доктеровской, обозначенному в приказе, отцовские похлопывания по плечу все учащались, а уверенность в его голосе звучала все слабее. Наконец, уже без всяких похлопываний, отец нервно молвил, обращаясь непонятно к кому:
— Ну почему с нами?! За что?..
На этот раз Мотя ни о чем не спросил, лишь удивленно поднял глаза на папу. Словно почувствовав взгляд, отец прошептал едва слышно:
— А знаешь, сынок, что полное имя дедушки Ицика было — Ицхак?..
— Не-а, — мотнул головой Мотя. — А что?
— Ничего. Ты не знаешь, но это… Так звали героя одной книги…
Папа Веня вздохнул и добавил с сожалением:
— Ты не знаешь. Ты столько еще не знаешь… Я никогда не рассказывал, дедушке и бабушке тоже не позволял. Не знал… И предположить не мог, что вот так…
Он не докончил. А Мотя уже привычно не спрашивал. Тем более, что они почти уже пришли, и как раз здесь была самая ужасная сумятица и давка. Дело усугублялось тем, что на Киев надвигались сумерки, и тем злее охранники подгоняли пришедших:
— Шнель, шнель, юде!..
Потом стало твориться вообще что-то невообразимое: у отца отобрали фанерный чемодан, вещмешок и документы, заставили снять пальто, вытряхнули из пальтишка и Мотю. И толкнули обоих дальше:
— Шнель!
Тут папа неожиданно склонился к его уху и горячечно зашептал:
— Твоя покойная мама хотела назвать тебя в честь отца — то есть, тоже Ициком! Ицхаком. Но я не позволил. Мне жутко нравится “Поэма о Рыжем Мотеле” Иосифа Уткина, вот я и настоял, и мы назвали тебя Мотей. А теперь я понимаю… Ты не знаешь, но Абрахам хотел принести Ицхака в жертву…
Заметив, что отец идет недостаточно быстро и что-то шепчет Моте, один из немцев шагнул к ним, огрел папу Веню палкой по спине и заорал во всю мочь:
— Шнеллер, юде!!!
Тем не менее, папа еще успел прохрипеть, скорчившись от боли:
— А тот все равно уцелел! В этом смысл!..
Дальше не договорил, потому что немец принялся бить палкой по очереди и его, и Мотю, а затем толкнул в настоящий “живой коридор”, образованный такими же злющими немцами с палками, да еще с овчарками на поводках. Ни Мотя, ни папа Веня не делали ничего плохого, даже бежать не пытались, а только покорно шли, раздеваясь на ходу и бросая вещи на соответствующие кучи. Но их все равно лупили палками и орали:
— Шнель!
Отца заставили раздеться совсем, Моте же почему-то дозволили не снимать трусики и майку: то ли детские вещи немцев не слишком интересовали, то ли спешили управиться до близкого уже заката. Собравшуюся по эту сторону “живого коридора” группу избитых, окровавленных людей погнали дальше:
— Шнель!
Стараясь держаться поближе к шатающемуся папе Вене, Мотя вошел в узкий коридор, прокопанный, как оказалось, в склоне гигантского оврага.
— Репьяхов Яр, — сказал кто-то.
— Нет, Бабий Яр, — поправил другой.
Постепенно все вышли на узкий уступ и, прижимаясь к отвесной земляной стене, растянулись по тропинке. И тут случилось нечто неожиданное: несмотря на слабость, папа Веня подхватил Мотю на руки, рискуя оступиться и сорваться в пропасть, поднял мальчика над головой и заговорил:
— Господи, я очень давно не обращался к Тебе! Но прими в жертву единственного любимого сына моего Ицхака…
Ни стоявшие рядом люди, ни сам Мотя — никто не успел понять, что это было: то ли отец окончательно помешался от ужаса, то ли подавляемые всю сознательную жизнь чувства вдруг возобладали. Все решил пулемет, ударивший с противоположной стороны яра.
Сраженные пулями, люди полетели в его черную зияющую пасть.
* * *
Мотя очнулся от обморока ночью. Вообразив почему-то, что приносит сына в жертву, в последнем порыве отец поднял его над головой — и немецкие пули просвистели ниже, даже не задев ребенка. Он был оглушен падением с пятнадцатиметровой высоты, но не разбился, поскольку на дне яра в несколько слоев лежали мертвые или умирающие люди. Где-то неподалеку то ли немцы, то ли полицаи ходили по трупам, освещая путь фонариком, высматривали недобитых и стреляли в них. Возможно, то место, где лежал Мотя, они уже прошли, а может, наоборот — дойти просто
поленились, только уцелевшего мальчика никто не заметил. Но только где-то через час, когда уже ни зги не было видно, хождение прекратилось.Мотя попытался на ощупь отыскать в куче теплых еще тел папу Веню, но не смог. Ужасно боясь выдать себя хоть чем-нибудь, закусив губу, чтоб ненароком не вскрикнуть, мальчик пополз сначала вдоль стены оврага, уходящей отвесно к небу. А затем, когда ужасный ковер из неостывших еще, слегка притрушенных песком трупов окончился, Мотя попытался взобраться по стене наверх. И тут, в неясном свете прятавшегося в тучах месяца, совершенно неожиданно для себя увидел еще одного товарища по несчастью.
То есть, это была невысокого роста женщина, тоже кое-как одетая (из чего можно было заключить, что как и Мотю с отцом, ее расстреливали наспех — в одной из последних партий) и тоже перепачканная кровью. Познакомились. Оказалось, что женщину зовут Диной, что у нее повреждена правая рука. В отличие от Моти, у тети Дины в городе осталась семья: муж-русский и двое детей, поэтому она предложила выбираться из яра вместе, а потом… короче, потом поможет муж или его родственники. Спрячут и не выдадут.
Мотя вздохнул с облегчением. Почувствовав себя на этом свете в полном одиночестве, он страшно боялся всего: этого жуткого места, трупов на дне оврага, полицаев, немцев, овчарок, темноты… И, конечно же, одиночества. А тут вдруг — взрослая тетенька рядом. Не знавший, что такое материнское тепло, рядом с тетей Диной Мотя чувствовал себя легко, уверенно и главное — спокойно. Правда, выбраться этой же ночью
из яра не удалось. Пришлось на рассвете спрятаться в кусты, еще и присыпав друг дружку для маскировки песком. И день напролет слушать стрекотание пулемета на краю обрыва, предсмертные крики и стоны.Во второй половине дня Мотя с ужасом заметил, что тетя Дина начинает время от времени впадать в забытье. Ему стало страшно. Тем более, что вместе с одиночеством навалились воспоминания о последних минутах перед расстрелом и о странном поведении помешавшегося отца. Мотя совершенно не понимал, в чем тут дело и почему папа Веня, обычно такой идейный и рациональный, столь неожиданно обезумел. Правда, именно благодаря этому безумию Мотя и выжил, но все же…
А ведь, с другой стороны, отец говорил именно об этом: “Абрахам хотел принести Ицхака в жертву, но тот все равно уцелел, вот какой смысл…” А потом поднял Мотю над головой и взмолился Богу: “Прими в жертву единственного любимого сына моего…”
Отец никогда так не делал, более того — всегда ругался по поводу слепого религиозного фанатизма с дедушкой Ициком.
А Ицик — это, оказывается, Ицхак.
И Мотю должны были назвать в его честь…
“Прими сына моего Ицхака..”
Мальчик не понимал всего этого. Не понимал, о каком смысле говорил папа Веня. Но это были его последние в жизни слова. Последний, совершенно безумный, неестественный поступок. И вот Мотя жив. Благодаря безумству отца. Так что какой-то смысл должен быть во всем этом.
Непременно должен быть…
Но только как докопаться до смысла ему — маленькому мальчику?!
А между тем, тетя Дина все чаще забывалась. И даже начинала слегка постанывать, чем вполне могла привлечь чье-нибудь внимание…
Но, к счастью, все обошлось: с наступлением темноты Мотя, уже потерявший надежду на лучше, растормошил сомлевшую тетю Дину, вывел ее из забытья, и они поползли дальше. Теперь беглецы до некоторой степени поменялись ролями: сейчас тетя Дина больше нуждалась в поддержке Моти, чем он в ее защите.
Да, Мотя по-прежнему оставался ребенком, маленьким мальчиком, который до войны закончил всего лишь первый класс. И все же день, проведенный наедине с ужасными воспоминаниями и пугающими мыслями, не прошел для него бесследно. Мотя чувствовал, что раз уж папа Веня поступил перед смертью так, как не поступил бы никогда в жизни, то это что-то означает.
Это все не зря — вот как! И смысл во всем, что произошло с ними, действительно есть. Маленькому мальчику не понять, в чем именно здесь смысл. Ни за что не понять.
Но это и не нужно. Главное — он не погиб да еще и тетю Дину встретил. Так что теперь — не отступаться ни в коем случае!
Спастись!
Жить!..
Теперь уже Мотя полз впереди, разведывал дорогу, и если все было в порядке, подавал условный знак (тряс кустами) — тогда тетя Дина ползла к нему. А он чувствовал себя настоящим взрослым мужчиной, который должен беречь и охранять женщину, вести ее за собой — по крайней мере,
так учил папа Веня.И когда выскочив за очередной бугорок, Мотя увидел сидящих вокруг костерка немцев, то даже не подумал спасаться. Он просто закричал изо всех сил:
— Тетя, не ходите сюда: здесь немцы!..
Что-то обожгло живот, разорвалось там ужасной болью, и Мотя упал навзничь, безумно счастливый тем, что поступил совершенно правильно, даже не успев подумать как следует. В этом смысл: покойная бабуле Дора говорила, что живет для него; папа Веня тоже жил для него — потому и поднял над пулями. (И никакой он
не сумасшедший — ни капельки!) А вот теперь Мотя поймал и принял пули, предназначенные сразу для него и для тети Дины, на себя одного.И это правильно…
* * *
Кто сказал, что жертва Абрахама, о которой напоминают евреям каждый Рош га-Шана, была лишена всякого смысла?!
Без этого примера папа Веня ни за что не догадался бы “принести в жертву” на кромке обрыва Бабьего Яра своего любимого единственного сына Мотю, которого на самом деле должны были назвать в честь дедушки — Ициком.
Без примера отца Мотя не принес бы в жертву себя, в одиночку поймав предназначенные двоим немецкие пули.
Без жертвы Моти та самая тетя Дина ни за что не выбралась бы из Бабьего Яра!
А надо заметить, тетя Дина — это не кто иная, как Дина Мироновна Проничева — единственная уцелевшая еврейка из тех, кого расстреливали в Бабьем Яру 29-30 сентября 1941 года. Не уцелей она — некому было бы обличить нацистских палачей на Нюрнбергском процессе.
* * *
Так как же?.. Кто-то еще говорит, что поступок Абрахама не имеет абсолютно никакого смысла?! Ведь смысл происходящего ясно понял и скромный школьный учитель, и его сын Мотя. А поняв — совершили. И после присоединились к своим праотцам — Абрахаму, Ицхаку и Якову-Израилю…
Впрочем, можете верить во все это, а можете не верить: мидраш — штука хитрая, и верить в него совершенно необязательно.
© Тимур Литовченко. Все права защищены в соответствии с Законодавством Украины. При использовании ссылка является обязательной. (Хотя всем известно, что "копи-райт" расшифровывается или "копировать направо", или "скопировано верно", поэтому к сохранению авторских прав никто серьезно не относится... А жаль!)